В. Непомнящий пушкин


Скачать 6.18 Mb.
Название В. Непомнящий пушкин
страница 9/56
Тип Документы
rykovodstvo.ru > Руководство эксплуатация > Документы
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   56

6. «Ребенком будучи...»



Нет более благодарного слушателя пушкинских стихов, чем дети; я убеждался в этом не раз, выступая перед школьной аудиторией. На первой строке зал как бы делает вдох, на последней – выдох.

И мне захотелось наконец подумать над тем, в чем причины и корни этого прочного успеха Пушкина у детей, их тяги к нему, которую даже известные нам пороки школьного преподавания не в силах пресечь окончательно. Начну же с того, что было когда-то лично со мной.

Я впервые приехал тогда, спустя долгие годы, в город, где я родился и откуда меня увезли ребенком в начале войны. Было утро, помню, шел я тогда медленно, тихо, как будто стремясь постепенно присвоить себе и воздух, и камень домов, и гармонию линий, и всю плавно-стремительную протяженность проспекта, которая завершалась вдали золотой иглой, вонзавшейся в небо. Мне очень хотелось в то раннее утро, в тишине и в безлюдье, совместить в одно то, что есть, с тем, что было: свести воедино сам город – и неосязаемый образ его, сохранившийся в памяти детства.

Нет, не скажу, что я узнавал, вспоминал этот город, – тут было что-то другое. Узнавалось не целое, вспоминались только детали, да и то не пойму, помнил ли я их сердцем и зрением или просто-напросто узнавал по картинкам и по фотографиям. А целое не возникало: как будто слова, по отдельности вроде понятные, никак не хотели сложиться в понятную фразу. Но зато возникало вот это другое: то был неясный ритмический гул, нараставший во мне, – как будто линии улиц, набережных, проспектов и переулков, стремящихся здесь – как пишет Тынянов – быть тоже проспектами, музыка зданий, вся композиция города – как будто все это звучало во мне с детских лет как одна воплощенная в камне, воде и сверкании тонкого шпиля строфа каких-то дивных стихов.

И когда наконец я пришел на берег Невы, к тому месту, где лучи проспектов смыкаются и где над гранитной скалою, вздернув огромного коня на дыбы, бронзовый человек в лавровом венке, с жестоким и умным лицом, сидит, простерши над городом руку, – вот тогда началось совмещение города с моею памятью сердца.
* * *
Я вспоминаю те вечера в ленинградской квартире на Лиговке, когда мама читала мне вслух стихи – Некрасова, Есенина, Маяковского, Лонгфелло-Бунина и других, а особенно часто «Медного всадника», которого я с той поры незаметно, по слуху, заучил наизусть – так по сей день и помню. Каждый раз я слушал как будто впервые; и как жалко мне было Евгения с его бедной Парашей, с его картузом и мраморным львом, и как страшно и сладко было внимать описанью «кумира» и с трепетом ждать рокового обращенья лица! И над всем этим (нет, я не был малолетним эстетом, я следил за сюжетом), но над всем этим я чувствовал, физически, неосознанно, – нечеловечески страшную мощь этих кованых ямбов, – как тот, кто долго испытывал жажду, чувствует холод и влагу напитка поверх его вкуса.

Правда, многое было выше моего разумения, но вопросов не вызывало – все было столь непреложно, сколь непреложно то, что вот это – я, а вот – моя мама, и какие тут могут возникнуть вопросы. То есть я разбирался, конечно, что значит:
...Сонны очи

Он наконец закрыл. И вот

Редеет мгла ненастной ночи

И бледный день уж настает...
Ужасный день! – я понимал по отдельности все эти слова и их сочетание, но была в них какая-то тайна, разгадать ее – и невозможно, и недопустимо. Что-то зыбкое, жуткое колыхалось в этих словах – не в последних – «Ужасный день!», а вот именно в этих: «Сонны очи...», «Редеет мгла...», «бледный день...», а страшнее всего – в «И вот...», обрывающем строчку, как в бездну.

Я и понятия не имел, что такое «Когда полнощная царица Дарует сына в царский дом» или «Порфироносная вдова», – но стихи звучали как колокольный звон и этим были понятны.

А мой сын? Читая «Сказку о рыбаке и рыбке», с каким ожесточением и агрессивным нажимом произносил он всегда:

Жемчуга огрузили шею... –
не понимая, конечно, значения слов, но зато безошибочно чувствуя глубинную суть стиха, слыша в нем аранжировку темы!

Да, права была Марина Цветаева, писавшая, что объяснения матери мешали ей в детстве слушать стихи, делая их понятными, разрушая анализом гармонический синкретизм восприятия целого. И Чуковский был прав, что, читая детям стихи, не растолковывал им непонятных выражений и слов, заставляя прежде всего слушать гармонию и красоту – из них постигая смысл, как раз самый главный, тот, что колышется вокруг и поверх составляющих фразы слов.

И прав был Маршак, говоря, что любая небрежность стиха, неточный троп или «грязная» фоника суть не случайности, но улики, удостоверяющие неискренность и неистинность.

У Пушкина этих «случайностей» нет – его стих совершенен. Он не то что свидетельствует об истине, он истину эту являет самою своей структурой. И ребенок – дитя природы, подобный тому мудрецу (кажется, это Эйнштейн), который считал красоту формулы «уликой» ее соответствия истине, – ребенок, не всегда постигая в деталях то, о чем идет речь, ощущает то, что говорится, чует в гармонической этой структуре что-то родное, природное, а постольку – понятное. Другой мудрец – это был Гераклит – учил, что гармония онтологически, изначально присуща объективному миру: «у Бога все прекрасно, хорошо, справедливо; люди же считают одно справедливым, другое – несправедливым». Таков и ребенок: мир для него – совершенный порядок: космос (не то – исчезает ощущение истины, так чуткое ухо слышит в фальшивом стихе какофонию).

Слушая пушкинский стих, однородный структурно с истиной, ребенок соприкасается с внутренне сродной ему гармонической цельностью мира, воплощенной в стихе и в слове, и подтверждает, с помощью Пушкина, свое прирожденное чувство, подсказывающее, что правда красоты существует реально, а красота правды – не прекраснодушная выдумка досужих умов.
* * *
Любопытную вещь я заметил у Пушкина, полистав словарь его языка и остановившись на слове «дети»:

«Злые дети бросали камни вслед ему»; «Ты проклял ли, пророк, бессмысленных детей»; «Я помню их, детей самолюбивых, Злых без ума, без гордости спесивых»... Тут же вспомнилось: «Среди лукавых, малодушных, шальных, балованных детей»; «Еще в ребячестве, бессмысленный и злой». Вспомнились и мальчишки, обижающие Юродивого, как «злые дети» – Евгения.

Видно, отношение Пушкина к детям было чуждо умильной благостности и сантимента. Видно, он не смотрел на детей сверху вниз, не давал им фору и скидки не делал.

Для детей специально он никогда ничего не писал, даже в сказках его нет такого расчета («Ничего себе детское чтение!» – хохотал, помню, Корней Чуковский, вспоминая стихи о свадебной ночи Салтана; то же самое мог он, пожалуй, сказать об угрозах медведихи – из незаконченной сказки – в отместку за медвежатушек «выесть» что-то там мужику). Подозреваю даже, что к самой постановке вопроса о литературе специфически «детской» поэт относился сдержанно, равнодушно или скептически. Кстати, один из своих памфлетов озаглавил он «Детская книжка», в целях особой язвительности, для вящего унижения недругов в литературе придав ему форму пародии на «детское» чтиво: «Алеша был очень неглупый мальчик, но слишком ветрен и заносчив. Он ничему не хотел порядочно учиться...» и пр.

Любопытно, однако, вот что. Найдя хорошего писателя для детей, он пытается «приспособить» его и для взрослых.

«Милостивая государыня Александра Осиповна! – пишет он в день последней своей дуэли детской писательнице Ишимовой. – ...Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!» И посылает для перевода Барри Корнуола, чей опыт сыграл свою роль в создании ни больше ни меньше как «маленьких трагедий». «Уверяю вас, – пишет он, – что переведете как нельзя лучше».

Из чего следует, что славная советского времени формула: «Для детей надо писать так же, как для взрослых, только лучше!», – быть может, показалась бы Пушкину перевернутой; нет, для взрослых надо писать так же, как для детей, и тот, кто пишет хорошо и понятно «для маленьких», может так же хорошо и понятно писать «для больших». А вот те, кто пыжится, стараясь быть глубокомысленнее самих себя, вот те – для него – и пишут по-детски: «Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами?» – пишет он, издеваясь над напыщенно-важной витиеватостью стиля при отсутствии дельного содержания и требуя от прозы «точности и краткости», «мыслей и мыслей», «нагой простоты», – того, что потребно именно в разговоре с детьми. «Изъяснять просто» – эта «детская» позиция и была позицией «родоначальника новой русской литературы».

Ведь и правда: Грибоедов, Баратынский, Гоголь, Лермонтов, Тютчев, Некрасов, Тургенев, Толстой, Чехов, Блок – все они кажутся часто «взрослее» Пушкина (хоть не мудрее его).

И в житейском его поведении, с точки зрения «взрослых», много было несерьезного, детского: для тайного общества он был «легкомыслен»; позже Жуковский трепетал за его судьбу и писал: тебя надобно высечь, – выговаривая за дерзость в поведении с царем, – точно так же, как раньше, в юности, выговаривали ему друзья за его пристрастие – так им казалось – к светским «львам» и вельможам: «Странное смешение в этом великолепном создании!.. невольно, из дружбы к нему, желалось, чтобы он наконец настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание. Видно, впрочем, – продолжает умнейший Пущин, – что не могло и не должно быть иначе; видно, нужна была и эта разработка, коловшая нам слепым глаза».

Да и в дуэльной истории вел он себя, с точки зрения «взрослых», безрассудно и глупо.

И не случайны ошибки впоследствии многих людей, глубокомысленных, строгих, видевших в Пушкине «беззаботного гения», так и не доросшего до серьезных запросов и важных вопросов...

А ведь почти у каждого «взрослого», – говорю о писателях, – своя «система», свой «взгляд», в каждом «взрослом» есть «выпирающие» черты, доминанты его субъективного взгляда на мир. Видя мир избирательно и пристрастно, он строит из видимого свое собственное понимание мира и его преподносит читателю, – так сосуд, не меняя состава воды, сообщает ей свою форму.

Нет ничего труднее, чем определить «доминанту» Пушкина, зафиксировать «систему» его, уловить эту «форму сосуда», – отсюда бесконечные споры о нем: субъективные сами, мы стремимся видеть и в нем субъективность и «взгляд». Нам легче понять «тургеневских девушек», «гоголевские типы», «чеховских интеллигентов», – нам легче понять уже опосредованное; и того же мы ищем у Пушкина – и не находим ни пушкинских типов, ни прочего в этом духе...

В том-то и дело, что грандиозна, подчас непосильна для нас, его непосредственность.

Именно ей он обязан своей беспримерной, непостижимой почти, способностью перерождаться в любую личность, переселяться в любую эпоху, совмещать в себе Аполлона и Диониса, космос и страсть, из строгого историка стать ветхозаветным пророком, стать камнем, волною и снежной метелью, говорить языком всех стихий, всех страстей, оставаясь все время собою, без клинических крайностей и патологии галлюцинаций.

Самую близкую аналогию этим – употреблю выражение Скрябина – «божественным играм» мы найдем в детских играх, в детской способности стать другим – все равно, человеком, животным или машиной, – оставаясь собою самим. Моя жена рассказала, как сын был однажды поездом, а она наблюдала за ним; он не видел ее, хоть смотрел на нее в упор, и испуганно вскрикнул, когда она обратилась к нему. Но если б игра продолжалась и поезд поехал дальше, то он бы сказал: «Пропусти меня, мама», – ибо, будучи поездом до конца, до конца же остался собой; и вот этому самозабвению при самообладании не раз завидовала мама-актриса.

Игры ребенка и в самом деле «божественны» – и вовсе не потому, чтобы он был святой, а потому, что в процессе игры он свободен и властны над ним только те законы и правила, каковые он сам себе создал свободно для данной игры. Свобода – это и есть способность по собственной воле стать «другим», а значит – без предвзятости понять «другое» или «другого». И вот Пушкин ясно и теоретически строго формулирует: художника «должно судить по законам, им самим над собою признанным»; «Никакого предрассудка31, любимой мысли. С в о б о д а».

По причине этой свободы, будучи самым «детским» гением нашей литературы, он остается наиболее взрослым и мудрым в ней человеком – подобно Моцарту: этот «праздный гуляка» так естественно видится нам играющим на полу со своим мальчишкой, а в последнем своем монологе обнаруживает ту самую пушкинскую «верховную трезвость ума», о которой с благоговением пишет Гоголь:
Когда бы все так чувствовали силу

Гармонии! Но нет: тогда б не мог

И мир существовать; никто б не стал

Заботиться о нуждах низкой жизни...
Нельзя не заметить, что логика этого трезвого вывода поразительно незамысловата (вопросом «Что было бы, если...» любит задаваться ребенок). И вот ею-то и наносится лобовой удар по самому фундаментальному, что есть у Сальери в «концепции», – по его опасной для жизни «любви к искусству».

Почему же Сальери не услыхал этих слов, а запомнил лишь те, знаменитые, афористически яркие – о злодействе и гении?

Только что он сказал, слушая Реквием уже мертвого, в сущности, Моцарта: «Эти слезы Впервые лью: и больно и приятно...»

Но он ведь ошибся, забыл: плачет он не впервые.


Ребенком будучи, когда высоко

Звучал орган в старинной церкви нашей,

Я слушал и заслушивался – слезы

Невольные и сладкие текли.
Так говорил он в начале трагедии: «...слезы Невольные и сладкие...» Теперь: «...и больно и приятно...» Ощущения те же, что в детстве, взрослый Сальери снова рыдает – но от детства остались лишь музыкальность, пристрастье к искусству; и как все изуродовано, какая порча на этом пристрастье!

Выходит, наш взрослый герой есть просто-напросто испорченное дитя, не способное стать «другим», постигнуть «другого», не способное подумать, как Моцарт, о чем-либо, кроме себя, например о «мире», который «не мог бы существовать»; он понимает лишь то, что относится прямо к нему самому: «Но ужель он прав, И я – не гений?» А ведь Моцарт, «ребенком будучи», не сказал в своем монологе ничего непонятного, «своего», «субъективного» – в сущности, он изложил лишь сюжет новеллы о том, «что было бы, если...», – сцепление фактов, небольшой элементарный сюжет.

Но потому и проходит мимо ушей Сальери рассуждение Моцарта, что, забывший о детстве, он не может понять ничего как раз там, где «изъясняются просто вещи самые обыкновенные»...
* * *
Непосредственность Пушкина – в его вкусе к конкретности, к факту, каждый раз новому, каждый раз «этому», – к такому сцеплению фактов, которое говорит само за себя, как бы без вмешательства автора выражая собой нечто общее. Потому он и был величайший мастер сюжета («Народ, – говорил он, – как дети, требует занимательности, действия...»).

Опять же – мой сын: посмотревши когда-то «Салтана» в театре, он – когда наступил счастливый конец – спросил у меня: «А море, наверное, высохло? – Почему ж это? – Ну как же, ведь Лебедь превратилась уже в человека; зачем теперь нужно море?»

Море, носившее на себе и Лебедь, и корабли, разделявшее наших героев и наконец соединившее их, исполнило свою роль в сюжете – зачем оно нужно теперь?

Ребенку не нужны рефлексия, копание в душах, психологический экскурс, громоздкая мотивировка, побочная деталь или описание природы. Он верит весомости факта, поступка, их связи, их продолжений и следствий. Он поймет и прочувствует и пейзаж, и состояние любого героя, если они «изъясняются просто», то есть – сюжетно и действенно. «Германн глядел в щелку: Лизавета Ивановна прошла мимо его. Германн услышал ее торопливые шаги по ступеням ее лестницы. В сердце его отозвалось нечто похожее на угрызение совести и снова умолкло. Он окаменел».

Ребенку важен сюжет потому, что именно в нем он, любящий твердые и «главные» истины, прикасается к устройству мира, в котором живет человек; ведь и в играх своих, в их «сюжетах», ребенок моделирует мир и его явления в их осязаемых главных чертах: войну и мир, движение, пространство и время, созидание и разрушение, воспитание потомства... Пушкину тоже не нужно копание в вещах, которые могут быть истолкованы субъективно, увидены так и сяк. Он предпочитает иметь дело с тем, о чем можно твердо сказать: «Это было вот так». Он видит «твердые лики вещей»32. Он оперирует данностями – как это бывает и в сказках, где не может быть места «толкованию», «взгляду», а есть событие, факт, поступок, движение. Он не берет на себя толкование, но сообщает главное – то, что есть:
...Показалось

Ему, что грозного царя,

Мгновенно гневом возгоря,

Лицо тихонько обращалось...
«В эту минуту показалось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом».

(Вот так показалось – а вы уж толкуйте как знаете...)

Уже отмечали повтор ситуаций: там «истукан» повернул свою голову, здесь подмигнула покойница; и там, и здесь «показалось»; а может, и не показалось – как знать? в самом деле: покачала же статуя головой Дон Гуану; а ведь сначала и это «казалось»:
Л е п о р е л л о
Кажется, на вас она глядит

И сердится.
Каждый раз новый смысл, «этот» смысл обнаруживает связь с чем-то общим в «типовой», повторяющейся ситуации, простота которой для Пушкина – залог многозначности и постоянства.

И игры ребенка тоже суть некий набор ситуаций постоянных и общих, повторяемых снова и снова – с поэтическим самозабвением и увлечением, как бы впервые, ибо пусть ситуация та же и правила те же, но игра-то другая, новая, «эта». И в каждой игре ребенок живет, как в сказке, а ведь сказка – это, быть может, наиболее упорядоченная, педантичная, строгая вещь в искусстве; самый безудержный вымысел всегда в ней закован в закон и порядок; и каждая сказка, как и игра со своими правилами, есть, как известно, тоже набор ситуаций, переходящих из сюжета в сюжет (об этом см. «Морфологию сказки» В. Проппа).

Идя вслед за Цветаевой, обнаружившей сказочное в Пугачеве, нетрудно найти и во всей «Капитанской дочке» элементы сказки: в Гриневе – Гвидона, в тулупчике заячьем – «стрелу», что «пропала в море», а потом осчастливила князя, в «вожатом» – сказочного «прохожего», «встречного»: человека ли, зверя, – который за услугу, однажды оказанную героем, вознаграждает потом сторицей...

То, что сделано было Пушкиным в сказках его, делалось им везде – отсюда монолитность и мощная простота рассказа, отсюда тотальность глагола, действия, могущество самого называния и повтор ситуаций в поисках общей структуры явлений.

Ребенок же бессознательно влечется как раз к структуре явления, ищет и любит ее (еще и поэтому любит он сказку). Ребенок – это свобода, стремящаяся найти закон и порядок; здесь и лежит основа творческой мощи детей – и творчества как такового.

И здесь же – основа так называемых «детских вопросов», самых трудных вопросов на свете. Ибо «детский вопрос» – это тоже свобода, беспримерно огромная в чистоте своего незнания и в стремлении обрести закон и порядок, познавши ответ.

И может быть, в детстве «Медный всадник», вокруг которого взрослыми сломано столько копий, не вызывал у меня вопросов еще потому, что эта «петербургская повесть» – сама себе «детский вопрос» и сама же себе – ответ, и снова вопрос – и ответ, и снова... и так без конца – вечный «детский вопрос»; потому что угадана данность, онтология вековечной трагедии – неразрешимого, бесконечного спора (в котором проблема «личности и государства» – всего лишь частный случай) – уловлена сразу и крупно, всего в четырех элементах простой и страшной коллизии: Город, Река, Евгений и Петр, – и с повелительной силой лаконичного, властного жеста показана, явлена в действии.

Прославленная пушкинская лаконичность – это и есть дар по-детски прямо взять быка за рога, проникнуть в «замысел» вещи, явления, угадать в естестве – существо: вот так это есть, а вы уж толкуйте как знаете – проживайте, тянитесь...

Эта способность – гарантия истины, в которой ребенок – не аналитик явлений, а угадчик их сути, их «замысла» – чует свое, родное, понятное, о чем Гоголь сказал: то, что написано Пушкиным, не только самая правда, но и еще как бы лучше ее.

* * *
Так вот, я ходил вокруг монумента, кружил как привязанный – не забудьте, что я не был тут четверть века, почти никогда! – потом я нашел тот дом, где над высоким крыльцом подняли львы свои лапы и где теперь обосновалось какое-то учреждение; и вот, стараясь оттуда, с крыльца, разглядеть сквозь деревья то, что Евгению видно было тогда, – площадь и монумент, – я смутно стал постигать что-то такое в замысле скульптора, чего не поймешь по картинкам и по фотографиям.

Я снова приблизился к статуе – сзади, так, чтобы видеть и спину Петра над мощным крупом коня, и – из-под вскинутой властно руки – Неву, и то, что на том берегу: университетские здания, башню Кунсткамеры и остальное... Так и есть – догадался я верно: повелительный жест руки был в Фальконетовой статуе явственно связан с тем берегом, с тою картиной, что открывалась взгляду через величавую реку и представительствовала от имени города в целом. Ибо замысел здесь был в том, чтобы вся панорама зданий, раскинувшихся под бронзовой дланью, казалась мне, зрителю, только-только возникшей, вознесшейся по волшебству, во мгновение ока извлеченной повелительным жестом «да будет!» из болотистой невской земли, иными словами – из топи блат.

И вот тогда все, что я видел кругом, в одно мгновение совместилось с тем образом города, который звучал во мне двадцать пять лет; и, стоя на этой площади, я снова, как это часто бывало, увидел темную комнату в нашей квартире на Лиговке и полосу света из-под двери в столовую и услышал негромкий и молодой голос мамы, читающей мне перед сном лучшую в мире поэму, – и весь город как есть, настоящий, раскинувшийся вокруг гранитной скалы со вздыбленным всадником в римской тоге, указующий в небо перстом тонкой и светлой иглы, – весь он влился в меня, зазвенев четерехстопным меднокованым ямбом.

Как никогда, в тот момент я понял, что соотношение между любимой с детства поэмой и городом, где я родился, у меня навсегда перевернуто; что Пушкин, открыто, с детской легкостью «присваивавший» чужие строки и образы, простою цитацией делавший их своим достоянием (так что неважно уж, чьи они были вначале), – для меня, с детских лет моих и навсегда, с той же естественной властностью узурпировал авторские права на сам город: как будто и гранит, и бронза, и медь, и вода, и гармония линий, и всадник – все это возникло из цепи стихов, из избыточной силы словесного жеста, не уместившейся в звуках и отлившейся в факт – в форму города, ту, что носил я в себе; и что там, внутри у меня, в памяти сердца, в детском моем представлении, не Петром, а Поэтом повелительно сказано было: «да будет!».

«История народа принадлежит Поэту», – написано Пушкиным.

И эту метафорой выраженную истину, стало быть, подтверждала стихийно моя детская память о городе – подтверждала с такой неожиданной силой, что, приехав, я убедился, что северная столица России, со всею ее красотой и величием, пышностью, бедностью, скорбью Некрасова, хладом и ужасом Достоевского, гибелью Пушкина, – и впрямь построена из пушкинских строк.


* * *
Кто-то сказал, что дети подчас ощущают истину, которую не могут «удержать» взрослые и открытие которой составляет «гордость позднейших лет», – изречение это, помнится, выписал Лев Толстой в свои «мысли мудрых людей...». Мудрость Пушкина была не всегда ясна современникам-«взрослым»; но теперь становится ясно: многое, что составляет у нас «гордость позднейших лет», – открыто, начато, указано им как золотоносная жила, которую самому искателю разрабатывать некогда.

Иначе быть не могло: в литературе он первый начал исследовать мир и жизнь в их законах, в цельности и трагедийной гармонии, перестав подменять изучение раздачей оценок.

Надо сказать, ведь я в детстве не думал, кто «прав» – Петр ли, Евгений, или кто из них «плох», кто «хорош» (что вообще-то естественно для ребенка), – не толкал меня автор к таким вопросам. И правда: истину этой поэмы бесполезно искать в плоскости наших оценок; тут дело в другом. Так часто и в сказках: важна не мораль, не оценочный вывод, но сущность вещей и законы событий. Один из таких законов я попытался найти в «Золотом петушке» – и увидел, что финал – это не «кара» как таковая и не возмездие за конкретный проступок героя – нарушение слова (как думали долгое время), а простое, логически неизбежное следствие всей жизни Дадона, всего его поведения «смолоду»; не убийство, а самоубийство – вроде сумасшествия Германна. Тут «сюжет», коренящийся в сути вещей, в объективной логике фактов, не зависящей от наших оценок, – закон вроде, скажем, закона сообщающихся сосудов или равенства действия противодействию (так, убив Звездочета, Дадон убил и себя).

Это – взрослый, по-пушкински взрослый взгляд на вещи – «верховная трезвость ума».

Пушкин создал модель некоей данности, безразличной к тому, считаемся с ней или нет. Не считаешься – плохо тебе самому; так бывает плохо ребенку, сующему руку в огонь. Так рождается человеческий вывод из закона, так рождается «плохо»; возникает оценка: отражение данности с точки зрения интересов людей. Человеческий смысл истории Дадона есть практический вывод: любые твои поступки, нежелательные с точки зрения блага других («плохие»), – такие поступки нежелательны («плохи»), в конечном счете, для тебя самого. Эту старую истину, вывод из древнего опыта, человечество носит в себе – и все время ее забывает; так младенец, обжегшийся раз и другой, продолжает тянуться к огню: в этом смысле все мы такие «младенцы».

Наши дети ближе, чем мы, взрослые, к этому древнему опыту: названия «плохо» и «хорошо» для них еще связаны с ним, свежи, не стерты, полны новизны и смысла. И не зря говорим мы о детях известного возраста: «агрессивны», «балуются», «озорничают», «поступают назло» и т.д.; мы имеем в виду (иногда бессознательно), что они нарушают знакомые «правила», что они поступают «плохо», твердо зная уже, что «плохо» и что «хорошо». Они поступают «назло» «уроку» и «правилу», потому что лучше, чем взрослые, знают уроку и правилу цену. Когда так вот, «назло», поступает взрослый, мы ему говорим: «несерьезно», «ребячество», «детство»...

Так вот: не копаясь в «загадочной» пушкинской сказке, ребенок скажет просто: Дадон был плохой, он себя «плохо вел» в своей жизни, поэтому все и случилось. Такова будет «детская» формула истины, объективного хода вещей.

(Едва закончив эту работу, поставив последнюю точку, я спешно поехал в московский Дворец пионеров, на вечер пушкинских сказок, где должен был выступать – объяснять, что это за сказки. И вот по ходу рассказа я задал залу вопрос: почему так случилось с Дадоном? И девочка лет десяти (как в классе, поднявшая руку) встала и объяснила мне: потому что Дадон когда был молодой, обижал всех соседей.

И это был один из тех выводов, к коим я подошел в конце большущей работы – см. с. 294 – о пушкинской сказке!)

А ведь мы сплошь и рядом в сужденьях, в ученых трудах – подбирались к Пушкину с нашим набором «отметок»: тот у Пушкина «плох», тот «хорош», – и здесь чаще всего застревали. То есть с точки зрения практических истин морали мы правы, становясь на такую позицию, но до природы вещей, до их сути нам так не добраться. Мы поэтому – дети, когда то, что показано Пушкиным, осмысляем лишь в плоскости наших оценок: и притом мы дети «испорченные», другими словами – мы сохраняем «детский» язык оценок, потеряв в то же время непосредственно-детский «нюх» на природу и суть вещей.

Если мы на этом условимся, то понятно тогда, почему на пушкинском языке дети – «злые», «бессмысленные»: тут у Пушкина нет моральной оценки, а есть отражение реальности, закрепленное в «человеческом термине». А на деле нормальный ребенок не «зол», хоть подчас и творит злое дело (отнюдь не «злодейство»!). Он не «зол», не «бессмыслен» – он просто свободен.

Он свободен – а вокруг гармонично устроенный мир. И он любит эту гармонию, ее правила и красоту, и с детской беспечностью их нарушает. Свобода его – беспредельная, составляющая покамест все его естество, – одержимо ищет закон и порядок себе в этом мире, жаждет к нему приобщиться и потому беспрестанно дразнит реальность, дерзает разведывать боем, берет за рога, то и дело хватая запретный плод, пробуя на излом и на вкус, испытуя гармонию, испытуя свою свободу, себя самого, – так дети балуются, так ломают игрушки, так травят животных, так они обижают своего же брата – Юродивого или потерявшего разум Евгения, так изощряются в «праздных забавах», так, в «детской резвости», колеблют треножник Творения.

И тут не «жестокость»; эта свобода в обращении с миром, эта детская фамильярность «забав» с ним есть жажда свободно познать предел, очертить свободе границы, найти их в самом себе, приобщившись тем самым к гармонии. «Что будет, если...» – вот лозунг ребенка. И он снова и снова делает то же и то же, нарушает те же запреты, презирая рецепты, готовые опыты взрослых; идут однородные эксперименты, идет повтор ситуаций, атака законов реальности в лоб: а вдруг в этот раз они дрогнут и будет иной результат, чем был раньше?

А реальность каждый раз отвечает: если сделаешь ты вот так – будет то-то и то-то. Как в стихах созвучия разных слов (иногда не совсем понятных) создают элемент гармонии, так и в космосе жизни, в поэме Творения, деяние и его результат созвучны, они рифмуют: как аукнется – так и откликнется, говорит народная мудрость.

Стало быть, как огромна наша свобода: на нее созвучно откликается мир! (Ведь свободе без отклика, без результата – цена копейка.) Только тот, кому на ухо медведь наступил, кто не чувствует рифмы поступка, не слышит гармонии, не понимает, не ценит свободы, может пренебрегать созвучием дела и отклика и пытается «зло» рифмовать с «добром».

Это чует ребенок и дерзко ищет подтверждения в опыте.

И юные буйства Пушкина в лицее, в Петербурге, на Юге и после – проделки «повесы, вечно праздного», забавы «гуляки», донжуанство его, дуэли, легкомыслие и богохульство в стихах (а позже – его покаянья: «с отвращением», «трепещу», «проклинаю», «раны совести», вера в пророчества и предсказанья, – которые сбылись!), и святость лицейских праздников – всегдашняя память о юности, и «безрассудное» поведение перед последней дуэлью – все это диалог свободы с гармонией, стремление дерзко прикоснуться к угаданной истине, стать с нею вровень.

Эта детскость колола глаза Сальери в Моцарте – тоже «угадчике» истин. Потому что Сальери был занят слишком серьезным и взрослым делом – он переделывал мир на свой лад, по мерке собственной «правды». Он не испытывал мир и себя, он считал, что все уже знает. Музыкант, человек со слухом, он не слышал гармонии и стремился зло рифмовать с добром – со «спасеньем искусства». Потому что, в памяти детства сохранивши лишь музыку, главное в опыте детства забыл: перепутал, что надо называть «хорошо» и что – «плохо». И не зря для него оказалось так ново, что злодейство и гений – не рифма.

Почему же это случилось?

Потому что (он с гордостью сам говорит об этом, не ведая – что говорит): «Отверг я рано праздные забавы...»

Вот как испортил в себе он ребенка. Вот когда все началось.

Говорят, ребенок – поэт. Это верно. Ведь поэт – как ребенок – есть тоже свобода; и высшее счастье поэта – обрести для своей свободы предел: в рифме, ритме, строфе, строке; самому ограничить свободу гармонией слов и созвучий. И тем самым ее воплотить и осуществить сполна; лишь тогда на нее откликнется мир.

Ибо слаще свободы, чем воля свободно себя ограничить гармонией, оставаясь собою, – огромнее, выше такой свободы, лучше этой «игры» на свете нет ничего. В конечном счете, это и есть – хорошо.

Это знает ребенок – интуитивно, врожденным чутьем гармонии. Утром жизни, на свежую юную голову причащаясь истине мира, он уже в силах что-то главное угадывать и постигать.

Счастлив тот, кто в себе сохранил, не испортил, сберег это знание, эти догадки. Трижды счастлив тот, кто это наследие детства умножил: из таких иногда получаются гении.

В заключение хочу сказать: ни у кого не встречаются столь обильно выражения такого рода: «Цыганов, смиренной вольности детей»; «дети мудрой лени»; «О дети пламенных пустынь!»; «Так вот детей земных изгнанье!»; «И меж детей ничтожных мира»; «Чтоб изумлять адамовых детей»... Так, сплошь и рядом, называет он взрослых людей – цыгана, араба, поэта, себя, человека вообще.

Для него все мы – дети. И дети, и взрослые – дети.

Ведь вопрос о гармонии и о свободе – этот «детский» вопрос – всегдашняя тема его.

И вот почему он, «ребенком будучи» сам, не глядит свысока на детей, не делает скидки. Ведь дети мы все – так зачем заноситься? Из-за нажитой опытом мудрости? Но мудрый как раз никогда не заносится – зная, что все человечество постоянно играет в «детские игры»: испытует себя, искушает гармонию, ищет пределов, стремится к свободе и жаждет ее ограничить; ведь любой из нас (сам того иногда не зная) именно в этой отдаче себя, в становленье «другим», в приобщенье к гармонии мира, обретает высшее счастье.

Пушкин – это «угадчик», «пророк», как сказал Достоевский. Потому – это «детский» писатель. А точнее – он «детский» писатель потому, что угадчик, пророк. Ведь гений, сказал Пастернак, есть детская модель мира.
* * *
P.S. (1986). Это было написано в 1974 году. Была атомная эпоха, и над миром нависал дамоклов меч, но тогда мне не пришло в голову соотнести с этим мысль о «детских играх», в которых человечество нащупывает пределы своей свободы. Ныне игры становятся все опаснее и страшнее, и пределы свободы уже видны, да только не наша это заслуга, а наша вина. И дети становятся другими. Не то чтобы изменилась сама детская природа, но словно порча наведена на нее. Уже привычными стали сетования на раннюю взрослость многих детей, на их холодность и прагматизм, на то, что слишком они понимают, что дорого и что дешево, смутно зная – что хорошо и что плохо. Молодая учительница плача рассказывает мне об уроке по Достоевскому; ребята сказали ей: «А что такого, что Раскольников убил эту Лизавету? Старуху-процентщицу, может, и правда жалко – она хоть приносила пользу, деньги копила, а Лизавета вообще пустое место...»

Нет, эти дети не хуже прежних – просто у них мозги перевернуты и сердце оглушено. Да разве только у детей! Вон взрослые образованные люди – кандидаты, доктора, академики – домыслились, что литературу в школе нужно изучать в отрывках: мало оказалось того, что от литературы в программе остались рожки да ножки, надо убить самый дух ее – целостность создаваемого ею ценностного мира, разъять его как труп, гармонию свести к арифметике, камня на камне не оставив от культуры во имя торжества цивилизации. Смертоносный сальеристский дух со школьной скамьи внедряется в сердца детей – дух количественного подхода к жизни, человеку, культуре. И вот уже мальчик пишет письмо в «Литгазету»: пора заменить книгу телевизором, он дает больше информации. А другой на вопрос, читал ли «Отцы и дети», отвечает, что да, читал уже... по-английски. «Информацию», стало быть, получил. А впереди – компьютерная цивилизация, когда уже не нужно будет водить пером по бумаге, и все на свете – от «5х5» до «идейного смысла» стихотворения – будет преподноситься на блюдечке. От прогресса никуда не уйдешь, и без него в наше время не обойдешься, но что-то должны же мы противопоставить в своих душах нашим собственным достижениям! Неужели мы всерьез думаем, что эти-то достижения и дадут нам возможность и время для более полной духовной жизни? Ведь духовная жизнь – это труд, порою тяжкий и черный, – и кто гарантирует, что, уже сегодня, отказываясь духовно трудиться, вперяясь в телевизор по вечерам, как в икону, отдавая всю душу свою детективу или эстрадному дрыганью, мы в будущем не передоверим компьютеру эту самую душу?

Мы упорно делаем культуру приложением к жизни, предметом потребления («культура и отдых»), делаем из культуры игру, но не ту детскую, творческую игру, в которой для ребенка жизненный смысл, потребность растущего духа, а «взрослую» – такую, которая либо дает сытому телу отдохновение от «взрослых» трудов и серьезных дел по обеспечению дальнейшей сытости, либо обеспечивает популярность, положение, деньги, ту же сытость. Мы упорно хотим видеть в культуре не труд, а удобство – святыню человека-потребителя.

Слышу в троллейбусе разговор двух совсем молодых людей, едущих с похорон – то ли друга, то ли отца кого-то из них: юноша жалуется: сам-то покойник легкий, ростом невелик, а вот гроб слишком тяжел, трудно было тащить, – и девушка его пожалела, а потом оба вместе пришли к остроумной идее: пора отказаться от устаревшей привычки хоронить каждого в своем, индивидуальном гробу: нужны легонькие, пластмассовые, с ручками, многоразового пользования: выгрузил мертвеца в землю и сдал тару для дальнейшего употребления – и хлопот меньше, и экономия... Слышу этих детей, для которых «вечные истины» – детская сказка, и словно почва уходит из-под ног.

Сколько копий сломано было вокруг слова «почва», когда оно стало термином культуры, сколько раз было оно предметом обвинений и разоблачений! Раскритиковали, разоблачили – что дальше? Отвергнув почву, на чем строить культуру – да что бы то ни было? На пустоте?

1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   56

Похожие:

В. Непомнящий пушкин icon А. С. Пушкин нима гимназия маву
Возрастные особенности школьников обуславливают усиление принципов индивидуализации и дифференциации в образовательном процессе
В. Непомнящий пушкин icon Учебнику В. Я. Коровиной (из расчета 2 часа в неделю) по теме: «А. С. Пушкин»
Составитель: Еременко Галина Васильевна – учитель русского языка и литературы в 5-7 классах
В. Непомнящий пушкин icon Р. В. Торговкина о вкладе м. В. Ломоносова в географию
А. С. Пушкин сказал о Ломоносове: «Жажда науки была сильнейшей страстью сей души, исполненной страстей»
В. Непомнящий пушкин icon Учебнику В. Я. Коровиной (из расчета 2 часа в неделю) по теме: «А. С. Пушкин»
Составитель: Еременко Галина Васильевна – учитель русского языка и литературы в 5-7 классах
В. Непомнящий пушкин icon А. С. Пушкин три юбилея красной горбатки
Г. И. Способин получил разрешение на строительство писчебумажной фабрики. Этот день и стал датой ее основания и сельца Горбатка
В. Непомнящий пушкин icon Информационный бюллетень Администрации Санкт-Петербурга №28 (879) от 4 августа 2014 г
Открытие музея «Россия в Великой войне» (г. Пушкин, Фермская дорога, 5-А). Подробности – в разделе Комитета по культуре
В. Непомнящий пушкин icon Электротехнические устройства
Ю. А. Рослов, С. Н. Старостин, А. К. Шульжицкий), Оргэнергостроем Минэнерго СССР (Г. Н. Эленбоген, Н. В. Баланов, Н. А. Войнилович,...
В. Непомнящий пушкин icon Информационный бюллетень Администрации Санкт-Петербурга №40 (641), 19 октября 2009 г
Возложение цветов к памятнику А. С. Пушкину в Лицейском саду в рамках празднования Дня Лицея (г. Пушкин, Садовая ул., 2 Лицейский...
В. Непомнящий пушкин icon Строительные нормы и правила электротехнические устройства
Ю. А. Рослов, С. Н. Старостин, А. К. Шульжицкий), Оргэнергостроем Минэнерго СССР (Г. Н. Эленбоген, Н. В. Баланов, Н. А. Войнилович,...
В. Непомнящий пушкин icon Художник Ю. Д. Федичкин Непомнящий Н. Н
Что такое нло? Инопланетные корабли с таинственными пришельцами? Аможет быть, это иная форма жизни, существующая на Земле в невидимом...
В. Непомнящий пушкин icon Госстрой СССР москва 1988
Ю. А. Рослов, С. Н. Старостин, А. К. Шульжицкий), Оргэнергостроем Минэнерго СССР (Г. Н. Эленбоген, Н. В. Баланов, Н. А. Войнилович,...
В. Непомнящий пушкин icon Документация об открытом аукционе в электронной форме
На право заключения контракта на выполнение работ по капитальному ремонту пищеблока здания литера а спб гбсу со "Психоневрологический...
В. Непомнящий пушкин icon Непомнящий Н. Н. Необъяснимые явления
Сколько еще загадок такит наша, казалось бы, изученная и исхоженная вдоль и поперек планета? Как искали святой Грааль? Почему закипает...
В. Непомнящий пушкин icon Александр Сергеевич Пушкин История Петра
Голиков. Введение. 1 Philipp Johann von Stralenbergs Nord und östlicher Theil von Europa und Asien. Stokholm. 1730
В. Непомнящий пушкин icon А. С. Пушкин нима гимназия маву
Настоящая Инструкция составлена на основе требований фгос и предназначена для заместителей директора по учебно-воспитательной работе,...
В. Непомнящий пушкин icon Обновлённый федеральный список экстремистских материалов (август 2016 г.)
«И всех кто любит Янки Янки», размещенной в сети Интернет на сайте «ВКонтакте» по электронному адресу: https://vk com/search?c[q]=Александр...

Руководство, инструкция по применению




При копировании материала укажите ссылку © 2024
контакты
rykovodstvo.ru
Поиск